Представление.
Председатель Совнаркома, Наркомпроса, Мининдела!
Эта местность мне знакома, как окраина Китая!
Эта личность мне знакома! Знак допроса вместо тела.
Многоточие шинели. Вместо мозга — запятая.
Вместо горла — темный вечер. Вместо буркал — знак деленья.
Вот и вышел человечек, представитель населенья.
Вот и вышел гражданин,
достающий из штанин.
"А почем та радиола?"
"Кто такой Савонарола?"
"Вероятно, сокращенье".
"Где сортир, прошу прощенья?"
Входит Пушкин в летном шлеме, в тонких пальцах — папироса.
В чистом поле мчится скорый с одиноким пассажиром.
И нарезанные косо, как полтавская, колеса
с выковыренным под Гдовом пальцем стрелочника жиром
оживляют скатерть снега, полустанки и развилки
обдавая содержимым опрокинутой бутылки.
Прячась в логово свое
волки воют "ё–мое".
"Жизнь — она как лотерея".
"Вышла замуж за еврея".
"Довели страну до ручки".
"Дай червонец до получки".
Входит Гоголь в бескозырке, рядом с ним — меццо–сопрано.
В продуктовом — кот наплакал; бродят крысы, бакалея.
Пряча твердый рог в каракуль, некто в брюках из барана
превращается в тирана на трибуне мавзолея.
Говорят лихие люди, что внутри, разочарован
под конец, как фиш на блюде, труп лежит нафарширован.
Хорошо, утратив речь,
встать с винтовкой гроб стеречь.
"Не смотри в глаза мне, дева:
все равно пойдешь налево".
"У попа была собака".
"Оба умерли от рака".
Входит Лев Толстой в пижаме, всюду — Ясная Поляна.
(Бродят парубки с ножами, пахнет шипром с комсомолом.)
Он — предшественник Тарзана: самописка — как лиана,
взад–вперед летают ядра над французским частоколом.
Се — великий сын России, хоть и правящего класса!
Муж, чьи правнуки босые тоже редко видят мясо.
Чудо–юдо: нежный граф
превратился в книжный шкаф!
"Приучил ее к минету".
"Что за шум, а драки нету?"
"Крыл последними словами".
"Кто последний? Я за вами".
Входит пара Александров под конвоем Николаши.
Говорят "Какая лажа" или "Сладкое повидло".
По Европе бродят нары в тщетных поисках параши,
натыкаясь повсеместно на застенчивое быдло.
Размышляя о причале, по волнам плывет "Аврора",
чтобы выпалить в начале непрерывного террора.
Ой ты, участь корабля:
скажешь "пли!" — ответят "бля!"
"Сочетался с нею браком".
"Все равно поставлю раком".
"Эх, Цусима–Хиросима!
Жить совсем невыносимо".
Входят Герцен с Огаревым, воробьи щебечут в рощах.
Что звучит в момент обхвата как наречие чужбины.
Лучший вид на этот город — если сесть в бомбардировщик.
Глянь — набрякшие, как вата из нескромныя ложбины,
размножаясь без резона, тучи льнут к архитектуре.
Кремль маячит, точно зона; говорят, в миниатюре.
Ветер свищет. Выпь кричит.
Дятел ворону стучит.
"Говорят, открылся Пленум".
"Врезал ей меж глаз поленом".
"Над арабской мирной хатой
гордо реет жид пархатый".
Входит Сталин с Джугашвили, между ними вышла ссора.
Быстро целятся друг в друга, нажимают на собачку,
и дымящаяся трубка... Так, по мысли режиссера,
и погиб Отец Народов, в день выкуривавший пачку.
И стоят хребты Кавказа как в почетном карауле.
Из коричневого глаза бьет ключом Напареули.
Друг–кунак вонзает клык
в недоеденный шашлык.
"Ты смотрел Дерсу Узала?"
"Я тебе не все сказала".
"Раз чучмек, то верит в Будду".
"Сукой будешь?" "Сукой буду".
Входит с криком Заграница, с запрещенным полушарьем
и с торчащим из кармана горизонтом, что опошлен.
Обзывает Ермолая Фредериком или Шарлем,
придирается к закону, кипятится из–за пошлин,
восклицая: "Как живете!" И смущают глянцем плоти
Рафаэль с Буонаротти — ни черта на обороте.
Пролетарии всех стран
Маршируют в ресторан.
"В этих шкарах ты как янки".
"Я сломал ее по пьянке".
"Был всю жизнь простым рабочим".
"Между прочим, все мы дрочим".
Входят Мысли о Грядущем, в гимнастерках цвета хаки.
Вносят атомную бомбу с баллистическим снарядом.
Они пляшут и танцуют: "Мы вояки–забияки!
Русский с немцем лягут рядом; например, под Сталинградом".
И, как вдовые Матрены, глухо воют циклотроны.
В Министерстве Обороны громко каркают вороны.
Входишь в спальню — вот те на:
на подушке — ордена.
"Где яйцо, там — сковородка".
"Говорят, что скоро водка
снова будет по рублю".
"Мам, я папу не люблю".
Входит некто православный, говорит: "Теперь я — главный.
У меня в душе Жар–птица и тоска по государю.
Скоро Игорь воротится насладиться Ярославной.
Дайте мне перекреститься, а не то — в лицо ударю.
Хуже порчи и лишая — мыслей западных зараза.
Пой, гармошка, заглушая саксофон — исчадье джаза".
И лобзают образа
с плачем жертвы обреза...
"Мне — бифштекс по–режиссерски".
"Бурлаки в Североморске
тянут крейсер бечевой,
исхудав от лучевой".
Входят Мысли о Минувшем, все одеты как попало,
с предпочтеньем к чернобурым. На классической латыни
и вполголоса по–русски произносят: "Все пропало,
а) фокстрот под абажуром, черно–белые святыни;
б) икра, севрюга, жито; в) красавицыны бели.
Но — не хватит алфавита. И младенец в колыбели,
слыша "баюшки–баю",
отвечает: "мать твою!" ".
"Влез рукой в шахну, знакомясь".
"Подмахну — и в Сочи". "Помесь
лейкоцита с антрацитом
называется Коцитом".
Входят строем пионеры, кто — с моделью из фанеры,
кто — с написанным вручную содержательным доносом.
С того света, как химеры, палачи–пенсионеры
одобрительно кивают им, задорным и курносым,
что врубают "Русский бальный" и вбегают в избу к тяте
выгнать тятю из двуспальной, где их сделали, кровати.
Что попишешь? Молодежь.
Не задушишь, не убьешь.
"Харкнул в суп, чтоб скрыть досаду".
"Я с ним рядом срать не сяду".
"А моя, как та мадонна,
не желает без гондона".
Входит Лебедь с Отраженьем в круглом зеркале, в котором
взвод берез идет вприсядку, первой скрипке корча рожи.
Пылкий мэтр с воображеньем, распаленным гренадером,
только робкого десятку, рвет когтями бархат ложи.
Дождь идет. Собака лает. Свесясь с печки, дрянь косая
с голым задом донимает инвалида, гвоздь кусая:
"Инвалид, а инвалид.
У меня внутри болит".
"Ляжем в гроб, хоть час не пробил!"
"Это — сука или кобель?"
"Склока следствия с причиной
прекращается с кончиной".
Входит Мусор с криком: "Хватит!" Прокурор скулу квадратит.
Дверь в пещеру гражданина не нуждается в "сезаме".
То ли правнук, то ли прадед в рудных недрах тачку катит,
обливаясь щедрым недрам в масть кристальными слезами.
И за смертною чертою, лунным блеском залитою,
челюсть с фиксой золотою блещет вечной мерзлотою.
Знать, надолго хватит жил
тех, кто головы сложил.
"Хата есть, да лень тащиться".
"Я не блядь, а крановщица".
"Жизнь возникла как привычка
раньше куры и яичка".
Мы заполнили всю сцену! Остается влезть на стену!
Взвиться соколом под купол! Сократиться в аскарида!
Либо всем, включая кукол, языком взбивая пену,
хором вдруг совокупиться, чтобы вывести гибрида.
Бо, пространство экономя, как отлиться в форму массе,
кроме кладбища и кроме черной очереди к кассе?
Эх, даешь простор степной
без реакции цепной!
"Дайте срок без приговора!"
"Кто кричит: "Держите вора!"?"
"Рисовала член в тетради".
"Отпустите, Христа ради".
Входит Вечер в Настоящем, дом у чорта на куличках.
Скатерть спорит с занавеской в смысле внешнего убранства.
Исключив сердцебиенье — этот лепет я в кавычках ––
ощущенье, будто вычтен Лобачевский из пространства.
Ропот листьев цвета денег, комариный ровный зуммер.
Глаз не в силах увеличить шесть–на–девять тех, кто умер,
кто пророс густой травой.
Впрочем, это не впервой.
"От любви бывают дети.
Ты теперь один на свете.
Помнишь песню, что, бывало,
я в потемках напевала?
Это — кошка, это — мышка.
Это — лагерь, это — вышка.
Это — время тихой сапой
убивает маму с папой.